Баламут Чума (balamut4uma) wrote,
Баламут Чума
balamut4uma

Лесочек. Гребенников В. Глава 4. (Текст)



    Виктор Гребенников.
    Мой Мир.
    Глава 4. ЛЕСОЧЕК
    Шел тысяча девятьсот пятьдесят шестой год. Я работал в клубе художником — это было еще до изокружка, вдыхал полной грудью Воздух Свободы, которым, после недавних лагерей, никак не мог надышаться. Тем более что и в самом Исилькуле и в его окрестностях воздух был не просто чистый, а всегда какой-то особенный, осязаемо-свежий, такого «густо-голубого вкуса» — особенно по сравнению с карабашским (это где слепень утащил за зону мой планер): стоило там ветерку повернуть от медеплавильного завода с его мрачными трубами в нашу сторону — сразу острый запах серы, ядовито-кислый вкус во рту, кашель, и некуда спрятаться от газа, и так порой не одни сутки — пока ветер не повернет в другую сторону. А направо от этих труб — цепи гор, мертвых, без единой сосенки, без одной травинки: все живое на огромной площади к востоку от завода было уничтожено. Трубы эти дымят и по сей день…
    Какое же счастье быть далеко-далеко от всего этого, дышать настоящим, неиспорченным воздухом Сибири! Любовь к здешним степям, колкам и полянам, помноженная на эту чистоту воздуха, росла и крепла у меня с каждым днем, мало-помалу погашая невеселые уральские воспоминания с их непременным привкусом — медно-сернистых дымов Карабаша.
   
    А обилие друзей-насекомых на лесных исилькульских лужайках подкрепляло эту любовь, и в рюкзаке моем почти всегда соседствовали этюдник с красками и сачок; оба эти инструмента плюс, конечно, бинокль — никогда не были без дела.
   
    Еще в начале 60-х годов я за полчаса вблизи Исилькуля мог набрать «просто так» множество насекомых в том числе и этих жуков: бронзовку, шпанку, пестряка, златку, щелкуна, листоеда, бегунчика, тинника, долгоносика. Теперь многие из них в тех местах исчезли.
    Этюд из цикла «Подснежники»: бабочка Левана у цветков сон-травы прострела.
    До чего это здорово — снова и снова обходить ставшие родными поляны и опушки, любоваться красавицами-бронзовками, закопавшимися с головой в сладкое душистое кружево таволг и подмаренников, вдыхать настоенный на ароматах полевых цветов воздух этих счастливых мест и подолгу смотреть вверх, в бездонное, ничем не омраченное небо в тщетных поисках жаворонка, посылающего оттуда, с поднебесья, свою переливчатую, тоже такую родную трель…
    Но как ни всматриваешься в эту сияющую синеву и как ни остро мое зрение — небесный певец остается невидимым; стоп — а это что за точка? Нет, это не жаворонок, это высоко, очень высоко величавыми кругами парит какая-то большая птица.
    Да она ведь не одна! Поймав в бинокль чету «планеристов», вижу: это орлы, хоть редкое, но привычное в те годы украшение неба тамошних мест (сейчас там орлов нет и в помине). Широкие крылья неподвижны, лишь хвост со светлой перевязью — значит, это беркуты, — расставленный упругим веером, то и дело меняет угол, приспосабливаясь к дующей снизу вверх невидимой воздушной струе, и нагретый над дальней пашней воздух возносит величавых летунов все выше и выше, и уж в бинокль разглядеть их трудновато; но вот орлы, развернувшись на юго-запад, на миг как бы замерли, чуть-чуть подобрали крылья и начали полого соскальзывать будто бы с высокой горы, набирая скорость… Улетят километров за пять, нащупают восходящий воздушный поток, который поднимет их так же кругами, в поднебесье — и все это без единого взмаха крыльев… Эх, мне бы так!
    И казалось, что здесь всегда будет как сейчас: чистейшее бездонное небо, бесчисленное множество ягодных щедрых полян с бесчисленными же золотыми жуками и пчелами, бабочками и стрекозами; это ведь не тесный промышленный Урал, а огромная — самая большая на всей планете! — Западно-Сибирская низменность, и от степного Исилькуля, как я считал, далеко до дымных заводов — что на запад, что на восток: живи-радуйся!
    Лишь изредка голубой чистейший купол неба перечеркивался, как по гигантской линейке, инверсионным следом самолета, который вскоре сбивался в сторону, размывался и исчезал, и небосвод опять становился чистым или же напускал на свои просторы стада пышных кудрявых облаков — точно таких же, какие «паслись» тут сто, тысячу, а может, и миллион лет назад.
    Но инверсионные следы самолетов — теперь здесь пролегает главная пассажирская их трасса — все чаще и чаще перечеркивали небосвод, и это для меня было, прямо скажу, неприятно: почему-то с детства я считал Небо для людей неприкосновенным; как бы то ни было, если писал этюд с небом, и на нем был самолетный след, я его не изображал…
    А в дни, когда подолгу не было ветра, где-то очень далеко над горизонтом, чуть севернее точки востока, из-под пологого горба земного шара явственно возвышалось какое-то сверхгигантское облако. Я долго не мог понять, что это, до тех пор, пока однажды ясным тихим утром не простелил за облаком из электрички: да это же выбросы Омского нефтеперерабатывающего комбината! Густые плотные дымы медленно выползали из множества высоченных труб и, клубясь, поднимались в синеву… Так вот что за «облачко» порой видно было из Исилькуля за полтораста километров!
    После я не раз видел его с самолета, делающего перед посадкой круг над Омском: эдакая гигантская многослойная система высоких плотных облаков, а под ней, даже в самый солнечный день, темно-темно и мрачно, и в «сени» этой химической солнценепробиваемой тучи, в городке нефтяников, работают и живут люди, растут, учатся и играют дети… Что же мы такое творим с нашей Планетой, с самими собой и со всеми потомками?
    И, возвращаясь в Исилькуль, я думал: как все-таки хорошо, что я с семьей, с детьми — у нас уже родилась Оля — живу здесь, куда еще нескоро доберется Индустрия, а может быть, и никогда не доберется? Но потом стал замечать: а ведь и тут не все ладно. Взять хотя бы колки: в сороковых годах вокруг каждого из них были широкие разнотравные опушки — остатки первозданной Степи: сельские хозяева тех времен прекрасно понимали, что леса, пусть небольшие, — надежные защитники полей от суховеев, и, если подпахать под самые деревья, нанесешь вред Лесу, а стало быть, будущим своим посевам; вдобавок останешься без выпасов, без сена, без ягод и грибов, и без Красоты, которую наши предшественники ценили, ей-богу, лучше, чем нынешние образованные хозяева земель — агрономы. Подавай лишь план, вспаши в срок — а как, это все равно; и плуг тракториста отхватывал еще полосочку нетронутой земли у перелеска — узенькую, сантиметров в двадцать — стоит ли о том говорить?
    Этюд из цикла «Микропейзажи». Я писал их близ города с натуры, воткнув лупу в землю у комля березы. Мох Фунария и лишайник Кладония (он развивается только в совершенно чистом, без технических примесей, воздухе и может служить своего рода анализатором атмосферы.
    Осенний шиповничек. Сколько таких милых уголков природы сгинуло под безжалостными плугами!
    Но подсчитайте: если такими, вроде бы небольшими, темпами будут съедаться леса, то за пятьдесят лет они уменьшатся так — полукилометровый в диаметре колок потеряет восемь процентов своей площади — и немного, кажется, но безвозвратно; стометровый — сократится на одну треть; двадцатиметровый — исчезнет вовсе.
    Особо сильный урон понесла сибирская и казахстанская природа в памятные годы Подъема Целины. Не оставлять ни одного клочка степи и луга, перепахать все — такова была жесткая установка Центра. И на огромном расстоянии от западных наших границ до Алтая и Байкала не оставили потомкам ни гектара настоящей не паханой степи — ни для научных целей, ни хотя бы как Памятник Природе, давшей людям Хлеб.
    Читатель, наверное, знает, что надежды, возлагавшиеся на Целину, оправдались далеко не все: в иных совхозах эта земля была щедрой лишь первые три-четыре года, а там понадобились и севообороты, и удобрения, и многое другое, и все это удаляло человека от Природы-кормилицы, удаляло, удаляло… А урожаи — падали, падали, падали…
    Под распашку попали тогда не только луговины, поляны, опушки, но и… деревни: началось укрупнение хозяйств, хлеборобов сгоняли со своих «микрородин» — из деревень, деревушек, хуторов, аулов, и места эти тут же перепахивались. И многие годы по весне, в нескольких километрах от Исилькуля, можно было видеть такое: на огромном, почти до горизонта, темном свежевспаханном поле виднелись там и сям большие светлые пятна; подходишь ближе и видишь, что здесь — осколки кирпичей, черепки от посуды, ржавый сковородник, обрывки рогож; старый детский ботиночек, обломки игрушек, — и становится невыносимо грустно от этой картины, особенно когда вспомнишь: да, именно здесь, к западу от райцентра, была милая деревушка Сычевка, и четыре хутора недалеко от нее с богатейшими огородами и садиками, и был я здесь не раз по делам малярийным в давние годы, знавал здешних стариков и детишек, потчевал их лекарствами, брал анализы, ел нехитрое их угощение — вареную рассыпчатую картошку и небывало вкусное густое холодное молоко из погреба…
     Ради чего понадобилось все это разрушить и вот так безжалостно, тяжелыми плугами, буквально сровнять с землей?
    Не пощадили и мертвых: за остатками деревень я находил на пашнях обломки могильных крестов с остатками надписей, старую, но прочно вделанную под стекло фотографию от надгробия, кусок раздавленной трактором седой от времени доски с арабской вязью на бывшем мусульманском кладбище…
    Ничего не осталось от таких вот необъяснимо милых хуторских уголков, снесенных и перепаханных.
    Теперь, понятное дело, все это исчезло, перемешалось, сгинуло — и на местности, и на картах, и в памяти людской… А зря: хоть небогато жили те люди, «некультурно», но в единении с Природой, окруженные ею со всех сторон, ею кормимые-поимые. О такой жизни нынешний городской, да и не только городской, житель не может теперь даже и мечтать. А мне повезло: я застал-таки кусочек этой замечательной, но, увы, неповторимой Жизни…
    Пошел тысяча девятьсот пятьдесят седьмой год — четвертый год тотальной распашки Целины, больших и малых ее массивов. Ближних окрестностей Исилькуля, с десяток километров, это почти не затрагивало, но целинный Большой Хлеб везли сюда со всех сторон: огромные скопления автомашин, сгружаемых с железнодорожных платформ, заполняли пристанционное пространство, подступая вплотную к окошкам нашего железнодорожного барака, а потом — тоже огромные, невиданные ранее очереди этих же машин с горами золотистого зерна в каждой — у весовых ворот элеватора…
    А весной пятьдесят седьмого что-то не хорошее случилось с исилькульским Небом. Юго-западный ветер почему-то сделал его неестественно серым, с буроватым оттенком; быстро темнело, и солнечный диск потускнел так, что можно было смотреть на него невооруженным глазом. Сквозь капельки облачного тумана его края виделись бы резкими, а тут они были смазанными дифракцией, отклоняющей свет вблизи твердых частиц.
    Таким был исилькульский элеватор в пятидесятые годы. Сейчас к нему приделаны огромные неказистые пристройки, и он стал угрюмым и приземистым.
    Вспомнилось: много лет назад, в Таджикистане, я видел нечто подобное — неестественно мрачное дневное небо, туманный диск солнца, полутьма средь бела дня; мне, объяснили, что это дует «афганец» — такой ветер, который поднимает лессовую пыль и несет ее из Афганистана за сотни километров к нам; на второй день «афганец» материализовался: эта самая пыль осела вниз, стали желтыми и тяжелыми листья деревьев, крыши, дворы, улицы; пыль была везде: в помещениях, водоемах, в пище, тонко и противно скрипя на зубах; у дверей стояли веники вроде тех, которыми в Сибири обметали с валенок снег; обхлопаешь веником обувь и брюки — и «сотворяешь» вокруг себя облако тончайшей желтоватой пыли…
    Откуда же «афганец» в Исилькуле?
    Ответ пришел быстро, тоже с «неба»: над этой серо-бурой высокой пеленой, невидимо для людей, собрались уже настоящие тучи и оросили дождем; но каждая дождинка, летя оттуда вниз, проходила через пыльный слой, вбирая в себя его частицы и падала вниз уже не светлой прозрачной дождевой каплей, а крупной брызгой обыкновенной для здешних мест грязи, как, скажем, обдало бы тебя струями из грязной лужи при близком проезде автомашины; к слову, некоторые водители для развлечения специально так и делали, «прижав» прохожего к забору или канаве и газанув как следует через грязную лужу.
    Казалось, что сотни, тысячи таких вот «лихачей» газуют там, наверху, по грязным облакам, выбрызгивая оттуда, из огромнейшей лужи, множество фонтанов, проливающихся к нам на землю таким вот издевательским «дождем». И людям было страшно, обидно, непонятно: почему это с Неба — вместо воды — грязь, почему испорчены костюмы, куртки и платки…
    Разглядев одну из этих подсыхающих клякс, упавших на бумажку, я увидел: это никакая не «космическая пыль», а самый что ни на есть земной чернозем… И понял: он поднят ветром с тех самых «целинных» полей, тысячи гектаров которых лежат сейчас там, на юго-западе, в Казахстане, вспаханными и, может, уже засеянными; но давно не было дождей, задули ветры, подхваченный ими пахотный слой поднялся в небо — и вот результат…
    Пыльные бури «Целины» зачастили — то сухие, то с грязевыми дождями, подобными только что описанному. Одно лето нам пришлось жить в сарае — дом, в котором мы, наконец, получили комнатку, поставили на ремонт. А сарай-то, известное дело, дырявый, спасал нас разве что от дождя, «целинную» же пыль даже вроде как-то «втягивал», и мы едва успевали стирать одежду, постели, отмывать чумазых ребятишек…
    После я узнал, что ученые подсчитали: плодородный почвенный слой настоящих степей — злаково-полынных, типчаковых, ковыльных — прирастал без вмешательства человека, в результате жизнедеятельности растений, микроорганизмов, насекомых в среднем в этих краях на один сантиметр за сто лет; средний же «мощности» пыльная буря пятидесятых годов выдувала этот сантиметр за один час…
    1956 год, лагерь целинников. «Начало конца» — так назвал я про себя этот уголок огромной «шаровой» картины, сферорамы «Реликтовая степь», над которой мы сейчас работаем.
    Дорого же обошелся Природе почин, обставленный как целая героическая эпоха, как массовый романтический подвиг…
    Исчезла степь, а вместе с ней — похожий на ярко-красную пуговицу земляной паук Эрезус.
    Жуки-песочники (из семейства чернотелок), плотно прижавшись к земле, пережидают бурю…
    Читатель, наверное, заметил, что слово «целина» иногда взято мною в кавычки. Это потому, что в свое время было указано именно так называть не нетронутую, девственную степь, а уже вспаханную — наперекор русской грамматике. Ведь целинаперестает существовать вовсе после первой же вспашки — вспомните шолоховскую «Поднятую целину» — и она уже никакая не целина, воспевавшаяся в мемуарах о тех временах и в песнях той поры: «У студентов есть своя планета — это Целина».
    Сейчас этот куплет имеет другой, горький смысл — неизлечимо испорчена значительная часть нашей Планеты, в том числе руками студентов-целинников. Кстати, мы в этом не одиноки: целинная степь по-английски называется virgin steppe, то есть девственная степь, от латинского «виргинис» — «девственный»; отсюда название штата Вирджиния в США, в котором невспаханных прерий к западу от Аппалачских гор тоже не осталось, и фермеры пережили когда-то такие же вот пыльные бури, а штат так и называется — «Девственный». Ну а у нас — совсем необъяснимо и непереводимо на русский язык странное тогдашнее словцо «целинник»…
    Большие площади лесостепной и степной целины были подняты и в нашем Исилькульском районе, особенно в южных и юго-западных его хозяйствах, прилежащих к Казахстану. И однажды, километрах в двадцати пяти от города, во время одной из своих энтомологических экскурсий, я видел как раз зарождение пыльной бури.
    Был солнечный ясный день. Обследовав несколько крупных и средних колков, я вышел на вспаханное и уже засеянное поле, огромное, почти до горизонта. Дождей давно не было, и земля была сухой как порох; ее комочек в руке рассыпался в пыль — это в первые «целинные» годы средние и мелкие частицы почвы, скрепленные останками уничтоженных перепашкой степных трав, еще не рассыпались. Но несколько лет глубокой пахоты с непременным переворачиванием пласта и усердным боронованием сделали свое дело: хотя у почвы еще сохранялся химический состав, но она уже потеряла своих образователей и сохранителей — насекомых, червей, инфузорий, бактерий, утратила свою структуру: когда-то она была как крупнозернистая жирная каша, темная и рассыпчатая, а теперь превратилась в прах — неуютный, безжизненный, подвластный всем ветрам.
    Вот такой ветер, не очень даже сильный, как говорят метеорологи — «свежий», дул в тот день над полем, гребнистые борозды которого были от сухости светло-серыми; кое-где виднелись желтые, тоже сухие, незаделанные зерна пшеницы. Ветерок стал крепчать, и над полем временами пробегали пыльные волнистые струи, точь-в-точь такие, как зимой при поземке, только не белые, а серые. Встречаясь и сталкиваясь в воздухе прямо у земли, эти струи давали как бы всплески или гребни, тут же разбиваемые ветром и уносимые на восток по-над полем в уже изрядно запыленную даль.
    А потом с ветром что-то сделалось. Он как бы разбился на тысячи маленьких струй, и каждая из них подняла на поле крохотные вихри-смерчики, почему-то уже не серые, а коричневатые, наклоненные на восток, которые как бы вывинчивались из пашни вверх, втягивая на моих глазах пыль с борозд и поднимая ее на полметра, где ветер был сильнее и ровнее. И смерчики эти вливались в широкие кудлатые пыльные валы, которые катились над полем уже мощным колеблющимся потоком.
    Стайка каких-то небольших птиц испуганно металась в этом бегущем облаке, потом пропала в кромешной пыли из виду. Становилось труднее дышать, пыль лезла в глаза, в нос, и не было от нее никакого спасения. Спотыкаясь о травы, я побежал в перелесок, откуда недавно вышел, — но его уже насквозь продувал безжалостный суховей, насыщенный густой-прегустой пылью.
    Пыльные валы, накатываясь друг на друга, поднимались по ходу своего страшного бега, быстро высились, клубились, уплотнялись — и вот уже солнце не в силах пробить эту жуткую серо-коричневую мглу, и стало вокруг темно-темно…
    Мрак, гонимый уже ровным тугим ветром, плотнел с каждой минутой, и это чем-то напоминало солнечное затмение, но с тою огромной разницей, что страшная, ощутимо движущаяся стихия, поглощая все живое, орудовала не где-то в межпланетных высях, а тут, у земли.
    Кобылка-трещотка, застигнутая в полете пыльной бурей.
    В струях и клубах пыли, в этой жестокой свистопляске, оторванные от родных гнезд и растений, ослепленные пылью, неслись куда-то — на верную гибель — насекомые: большая мохнатая шмелиха с оранжевыми комками цветня на ногах, совершенно потерявшая ориентировку лесная бабочка-траурница с уже оборванными крыльями; буквально смешанные с пылью, мелькали уносимые бурей златоглазки, цветочные мухи, дикие пчелы.
    Сбитая ветром оса-муттилида тоже потеряла ориентировку.
    Исилькуль, 1958 год. Пыльная буря.
(Продолжение следует)
    Картинки из pdf “GMM” текст с сайта
***
    Лесочек. Гребенников В. Глава 4.
    Не отвергайте незнаемое и необъяснимое, но постарайтесь незнаемое познать, а необъяснимое объяснить, ибо это поможет вам к познанию Мудрости.
    (Виктор Гребенников, изучая насекомых, получил знания, которые позволили ему создать летательный аппарат. Этот аппарат перемещался в пространстве и во времени, и был размером с небольшой дипломат).
ДОК: Гребенников В. Глава 4. Лесочек
PDF: Мой мир. Виктор Гребенников. mail.ru
PDF: Мой мир. Виктор Гребенников. ya.ru
[Spoiler (click to open)]
Гребенников,мой,мир,лесочек,муравьи,баламутчума
Tags: #баламутчума, #баламутчумагребенников, #баламутчумадворГребенников, #баламутчумамир, #баламутчумамой, #двор, #мир, #мой, Гребенников, лесочек, мир, мой, муравьи
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments